2007-03-28 12:35:52

Русский француз Анри Труайа


В эти дни, когда в России широко отмечалось 90-летие Февральской революции 1917 года (отмечалось – в смысле оценки, своего рода подведения итогов, поисков «виновных» в последующем драматическом развитии событий в стране) – во Франции, в возрасте 95-ти лет скончался один из последних русских изгнанников, добрый плод изгнания, если уместно так выразиться: выдающийся писатель, значительную часть своего творчества посвятивший покинутой родине и ее культуре – Анри Труайя, родившийся в Москве в семье армянских купцов Лев Тарасов. Добрый плод изгнания, - ибо он сумел сублимировать свой богатый жизненный опыт, в том числе и опыт национально обусловленного подсознания, культурных воспоминаний, их осмысления, в художественном творчестве. Его беллетризованные биографии выдающихся деятелей русской истории и литературы стали конкретным фактом французской культуры, и через нее – культуры мировой. Анри Труайя – редкий пример человека культуры, европейца, корнями уходившего в совершенно иной культурно-исторический тип (если воспользоваться терминологией Данилевского), но сумевшего не просто приблизить этот тип к европейскому менталитету, но и засвидетельствовать их глубокое духовное родство. В то время как у него на родине делалось все для искоренения исторической памяти и ее виртуозного извращения, - на языке, ставшем для него вторым родным, в атмосфере свободы, он стал и хранителем этой национальной памяти, и выразителем ее лучших заветов.
«Анри был одним из подарков, какой Россия преподнесла Франции» - пишет в некрологе газеты Le Figaro /05.03/ его друг, схожий с ним отчасти по судьбе, академик Морис Дрюон. «Труайя навсегда откажется вернуться в Россию», - продолжает он, и мы вспоминает другого великого изгнанника, Вл. Набокова, который до конца дней так и остался «не сыт разлукой» с неблагодарным отечеством. Отечеством, которому они служили – в самом высоком смысле этого опошленного и затасканного сегодня слова – все отпущенное им время, своей творческой жизнью. Как столь многие русские эмигранты, чье наследие, а подчас даже смертные останки жадно, хищнически растаскивают «соотечественники» с вчерашним советским гражданством с подло корыстным интересом.
Величие действительно замечательных людей – в совершенной натуральности их жизненного поведения, их жизненной «позиции». Анри Труайя – свидетельствует его друг – не мог представить себя вне литературы, «день без писания наполнял его ощущением греха». И он оставил после себя грандиозную библотеку им написанного: более ста томов – романов, сборников рассказов, биографий, исторических эссе и театральных пьес. Он естественно вошел во французскую литературу, уже в 27 лет завоевав престижную Гонкуровскую премию, в 48 лет будучи избранным во Французскую Академию, дуайеном которой оставался до конца дней. Не только для русского читателя Анри Труайя останется первостепенно важным, как автор романизированных биографий: Достоевского, Толстого, Гоголя, Пушкина, Екатерины Второй, Петра Великого… Перед смертью вышла его книга о Пастернаке.
Его сравнивали с модными в свое время Стефаном Цвейгом и Андре Моруа; и все же у Анри Труайя есть перед ними большое преимущество – он прежде всего романист, художник, и он воссоздает, воскрешает исторических лиц, которые у него под пером становятся живыми, как персонажи художественного повествования. Он как бы наполняет своих героев новым бытием.
Вот Анри Труайя рассказывает о своей работе над книгой о Достоевском. «Я испытывал отвращение к «беллетризованной биографии» и принуждал себя очень строго следовать документам, которые имелись в моем распоряжении… Я прочел не только все произведения писателя, но и все, что было о нем написано. От книги к книге у меня накапливались записи и росло мое восхищение… Я практически закончил изучение творчества и жизни Достоевского, но все еще не приступл к работе над книгой. Хотя я знал о нем все, он продолжал оставаться для меня чужим и загадочным. Я видел его таким, каким его описывали мемуаристы, но не представлял его себе в реальной жизни. Мучительные поиски образа превращались в наваждение. И вот однажды ночью мне приснилось, что Достоевский входит в мою комнату. Он сутулился и выглядел усталым, как на портрете Перова. Он заговорил со мной своим хриплым голосом. Это был шок! На следующее утро, обратившись вновь к давно изученным материалам на моем столе – мемуарам, письмам, дневникам той эпохи, - я ощутил, как вся эта печатная продукция приходит в движение, наполняется теплом настоящей жизни, и понял, что могу наконец писать книгу».
Кстати, о Достоевском. Кому приходилось изучать литературу о нем, тот не может не видеть, не ощутить глубокую пропасть, разделяющую написанное об авторе «Бесов» и «Братьев Карамазовых» наследниками предреволюционной традиции, оказавшимися в эмиграции, и поделками советских «достоевсковедов», стесненных жесткими рамками не только цензуры официальной, но и – что в тысячу раз хуже и унизительнее – вынужденной само-цензуры, в результате чего великий провидец и знаток души человеческой превращался у них в мертвую тень самого себя, механически воспроизводившего обрубленные цитаты из своих романов. И Анри Труайя, - подобно Константину Мочульскому или Николаю Лосскому («Достоевский и его христианское миропонимание»), Альфреду Бему или Павлу Евдокимову, - мог «наполнить теплом настоящей жизни» жизнеописание гениального соотечественника, лишь творя в условиях свободы, пусть и находясь географически вдали от «реального», казалось бы, местопребывания Достоевского. Поистине, дух великого писателя – веет, где хочет, и можно почти не сомневаться: после реального нашествия бесов на его родную землю, он, этот дух, отлетел в пространство подлинной, реальной свободы. И, таким образом, наиболее адекватными его воспроизведениями стали усилия творивших в условиях свободы.
То же можно сказать и о жизнеописаниях других его соотечественников, созданных Анри Труайя. Каждое он глубоко пережил лично, прежде чем браться за перо. И в каждом сумел рассмотреть то, что осталось вне внимания других. Ибо он смотрел глазами влюбленного, которому, как известно (этому научил нас и Вл Соловьев), открыто недоступное другим.
Труайя писал для французов, для западного читателя, но сколь многие из его наблюдений, замечаний, обобщений могут стать откровениями и для читателя русского. Именно потому, что они ориентированы, так сказать, универсально – как, в конечном итоге, ориентированными «на всех» оказались и сами шедевры русской классики, анализируемые французско-русским писателем.
Вот что он говорит о Пушкине: «Это, быть может, единственный писатель во всей мировой литературе, сумевший соединить в своем творчестве две противоположные тенденции: простоту формы и новаторство содержания… Нередко я изумлялся, обращаясь к тесту Пушкина, что некоторые отрывки из поэм и прозы, помнившиеся мне как весьма пространные, на самом деле содержали всего несколько строк».
А вот его определение Гоголя: «Быть может, самый оригинальный и самобытный гений из всех, которых когда-либо знало человечество». Возможно, Анри Труайя недостает тонкости и виртуозности Вл. Набокова при анализе стиля и образной системы автора «Мертвых душ», - но и он внес решающий вклад в приближение западного читателя к загадочному гению Гоголя.
Доступно и просто объясняет он и особенности гения Льва Толстого. «Каждая страница Толстого захватывает читателя непревзойденной точностью деталей. Приходишь к убеждению, что перед тобой не опьяненный своим всемогуществом создатель, вдохнувший жизнь в персонажи, а трезвый и зоркий наблюдатель натуры, который всего лишь свободно рассказывает о том, что видит вокруг себя».
Особенность книг-биографий Анри Труайя – глубоко личное его отношение к своим героям. «Когда я читаю Чехова, - говорил он в одном из своих интервью, - у меня возникает впечатление, что очень дорогой моему сердцу друг что-то рассказывает мне вполголоса. Ни с кем из писателей, над жизнеописаниями которых я работал, я не ощущал столь тесной духовной близости, столь глубокого согласия с концепцией искусства и жизни».









All the contents on this site are copyrighted ©.